Путём переписки, товарищи, не многого достигнешь. Да и трудно было бы мне: ведь пришлось бы писать большие статьи, разбирая фразу корреспонденции слово за словом. А я сейчас работаю не менее десяти часов в сутки. Вот если бы я был в Москве, то тогда мы бы устроили устные беседы, я бы у вас кое-чему поучился, а вы, может быть, поучились бы у меня.
Должен сказать, что некоторые из вас уже очень хорошо, даже отлично делают своё дело. И вы, и селькоры. Недавно какой-то селькор в «Правде» изобразил свадьбу предволисполкома Ралая, — это было сделано мастерски. Именно изобразил, а не анекдот рассказал. Читаешь и видишь морду Ралая, пьяные его глаза, слышишь голос, пропитой голос, сипит Ралай. Хорошо! Акульшин, кажется, тоже начал с работы селькора.
Многие из вас любят «мораль пущать». Это занятие не очень полезное. Лучше бейте смехом. А суровое слово должно звучать кратко, как удар. Но, осуждая, надобно помнить, что судите вы товарищей, которым очень трудно живётся и которыми ещё не понято, как огромны требования нынешнего исторического дня. И понять это — трудно им, времени не хватает. Не все глупы потому, что ленивы, другой и был бы умён, да — времени нет. На путях, которыми я шёл, погибли из-за недостатка времени сделать себя людьми, какими они могли бы быть, парни более одарённые, чем я. Этого, этих гибелей я никогда не забуду.
Очень хорошо, что вы хотите учиться. Я знаю, что жить вам нелегко. И если эта нелёгкая жизнь всё-таки не гасит вашего стремления учиться, делать дело, взятое вами на себя, как можно лучше, значит — научитесь.
Крепко жму ваши руки. Желаю бодрости всем вам и хорошей крепкой дружбы. Держитесь плотней друг к другу, умейте помочь один другому пережить тяжёлые часы и дни.
М. Горький
Сорренто 17 июня 1926 г.
Писать о Вас, Михаил Михайлович, нелегко, потому что надобно писать так же мастерски, как пишете Вы, а это, я знаю, не удастся мне.
И есть какая-то неловкость в том, что М. Горький пишет нечто вроде пояснительной статьи к сочинениям М. Пришвина, оригинальнейшего художника, который почти уже двадцать пять лет отлично работает в русской литературе. Как будто я подозреваю читателей в невежестве, в неумении понимать.
Неловко мне писать ещё и потому, что хотя работать я начал раньше Вас, но, внимательный читатель, я многому учился по Вашим книгам. Не думайте, что я сказал это из любезности или из «ложной скромности». Нет, это правда, — учился. Учусь и по сей день, и не только у Вас, законченного мастера, но даже у литераторов моложе меня лет на тридцать пять, у тех, которые только что начали работать, чьи дарования ещё не в ладах с уменьем, но голоса звучат по-новому сильно и свежо.
Учусь же я не только потому, что «учиться никогда не поздно», но и потому, что человеку учиться естественно и приятно. А прежде всего, конечно, потому, что художник может научиться мастерству только у художника.
Учиться я начал у Вас, Михаил Михайлович, со времён «Чёрного араба», «Колобка», «Края непуганных птиц» и так далее. Вы привлекли меня к себе целомудренным и чистейшим русским языком Ваших книг и совершенным уменьем придавать гибкими сочетаниями простых слов почти физическую ощутимость всему, что Вы изображаете. Не многие наши писатели обладают этим уменьем в такой полноте и силе, как Вы.
Но, вчитываясь в книги Ваши, я нашёл в них ещё одно, более значительное достоинство и уже исключительно Ваше; ни у кого другого из русских художников я его не вижу.
Писать пейзаж словами у нас многие очаровательно умели и умеют. Стоит вспомнить И.С. Тургенева, аксаковские «Записки ружейного охотника», превосходные картины Льва Толстого. А.П. Чехов «Степь» свою точно цветным бисером вышил. Сергеев-Ценский, изображая пейзаж Крыма, как будто Шопена на свирели играет. Есть и ещё много искусного, трогательного и даже мощного в изображении пейзажа нашими мастерами слова.
Я очень долго восхищался лирическими песнопениями природе, но с годами эти гимны стали возбуждать у меня чувство недоумения и даже протеста. Стало казаться, что в обаятельном языке, которым говорят о «красоте природы», скрыта бессознательная попытка заговорить зубы страшному и глупому зверю Левиафану — рыбе, которая бессмысленно мечет неисчислимые массы живых икринок и так же бессмысленно пожирает их. Есть тут что-то похожее на унижение человеком самого себя пред лицом некоторых загадок, ещё не разрешённых им. Есть нечто «первобытное и атавистическое» в преклонении человека пред красотой природы, — красотой, которую он сам, силою воображения своего, внёс и вносит в неё.
Ведь нет красоты в пустыне, красота — в душе араба. И в угрюмом пейзаже Финляндии нет красоты, — это финн её вообразил и наделил ею суровую страну свою. Кто-то сказал: «Левитан открыл в русском пейзаже красоту, которой до него никто не видел». И никто не мог видеть, потому что красоты этой не было, и Левитан не «открыл» её, а внёс от себя, как свой человеческий дар Земле. Раньше его Землю щедро одаряли красотою Рюйсдаль, Клод Лоррен и ещё десятки великих мастеров кисти. Великолепно украшали её и ученые, такие, как Гумбольдт, автор «Космоса». Материалисту Геккелю угодно было найти «красоту форм» в безобразнейшем сплетении морских водорослей и в медузах, он — нашёл и почти убедил нас: да, красиво! А древние эллины, тончайшие знатоки красоты, находили, что медуза отвратительна до ужаса. Человек научился говорить прекрасными, певучими словами о диком рёве и вое зимних метелей, о стихийной пляске губительных волн моря, о землетрясениях, ураганах. Человеку и слава за это, пред ним и восторг, ибо это сила его воли, его воображения неутомимо претворяет бесплодный кусок Космоса в обиталище своё, устрояя Землю всё более удобно для себя и стремясь вовлечь в разум свой все тайные силы её.