Я не стану говорить о красоте мысли Анатоля Франса, и, не зная его языка, я принужден молчать об изящной силе и богатстве его слова, хотя эти достоинства вполне ясно чувствуются даже в русских переводах его книг. Меня Анатоль Франс прежде всего изумляет своим мужеством и духовным здоровьем; поистине, это идеально «здоровый дух в здоровом теле». Он прожил жизнь свою в трудное время великих социальных катастроф, и я не помню, когда его зоркий разум ошибался в оценке событий, хотя должен сказать, что мне не вполне ясно, как связано его отношение к войне с отношением к идее коммунизма. Он в совершенной степени обладал сдержанностью аристократа духа, эта благородная сдержанность никогда не позволяла ему увеличивать печаль мира сего жалобами на людей и заявлениями о личных страданиях своих, а ведь несомненно, что этот удивительный человек страдал много и не только тогда, когда он мужественно работал над такой книгой, как «Остров пингвинов». В маленькой заметке «О скептицизме» он передаёт рассказ Иоанна Диакона:
...Когда святой Григорий плакал при мысли о том, что император Траян осуждён навеки, бог избавил душу Траяна от вечных мучений: душа осталась в аду, но с этого времени не испытывала там ничего дурного.
Живя в грязном аду, так искусно, так образцово устроенном командующими классами Европы, Анатоль Франс, человек, внешне похожий на сатира и обладавший великой душою античного философа, изумительно зорко видел и чувствовал всё «дурное». Его большой нос ощущал все смрадные запахи ада, как бы тонки они ни были, и, как Сократ, Анатоль Франс и любил и умел открыть плохое в том, что ходячее мнение признавало хорошим. Его отношение к печальному «делу Дрейфуса», письмо по поводу травли Поля Маргерита и многое другое достаточно убедительно говорит, что безразличное отношение к людям и миру было совершенно чуждо скептицизму Анатоля Франса. Восхищаясь Пирроном, он находил учение древнего скептика «моральным учением».
И никто не чувствовал так хорошо относительность наших понятий о добре и зле: в рецензии на книгу Гюи де-Мопассана «Рiегге еt Jean» он с мягкой иронией мудреца назвал «невинной» привычную людям тенденцию принимать относительное как абсолютное. В данном случае термин «невинность» по-русски звучит, как «наивность».
Он был твёрдо убеждён, что «мы знаем лишь одну реальность — нашу мысль. Это она творит мир». Он религиозно и неуклонно верил только в одну истину — красоту. В рецензии на книгу господина Бурдо, озаглавленной «Грехи истории», он сказал словами, отлитыми из чистого золота:
...Если б мне нужно было выбирать между истиной и красотой, я не колебался бы: я бы оставил себе красоту в полной уверенности, что она заключает в себе истину, более высокую и более проникновенную, нежели сама истина.
Этикой Анатоля Франса была эстетика — этика будущего. Он в справедливости видел прежде всего красоту, мудро предчувствуя, что жизнь людей будет справедлива лишь тогда, когда её насытит красота. На мой взгляд, он и мысль ценил так высоко именно потому, что для него она являлась одним из наиболее совершенных воплощений красоты духа человеческого. Но он никогда не чувствовал себя орудием мысли, существом, подчинённым ей, мысль не являлась для него фетишем, и разум не был идолом его.
Анатоль Франс для меня — владыка мысли, он родил, воспитывал её, умел эффектно одеть словом, элегантно и грациозно выводил в свет весёлой, живой, иронически, но беззлобно улыбавшейся. Он управлял её капризными играми с лёгкостью гениального музыканта, который дирижирует оркестром, где все исполнители считают себя первоклассными талантами и субъективны до анархизма.
Разум, как всё в этом мире, стремясь к покою, слишком часто, торопливо и самонадеянно утверждает догматы, теории, системы, затрудняя этим свободу дальнейшей работы мысли над углублением и расширением наших понятий. Мне часто казалось, что Анатоль Франс видит разум физически воплощённым в существо странной формы: голова и гневное лицо Абадонны на теле крылатого паука, который торопливо стремится оплести, связать человека крепкой паутиной различных истин и этим поработить волю человека к познанию мира. Анатоль Франс иронически улыбался, видя это стремление части поработить сложное целое.
Если Анатоля Франса можно назвать рационалистом — это был рационалист, который дрессировал разум, как льва и змею. Он любил играть с ним и спорить, он его дразнил и раздражал. С простотой, которую я бы назвал изощрённой, он постоянно указывал разуму на непрочность истин, утверждаемых им. Особенно сильны были удары логики Франса по толстой и грубой коже «ходячих истин». Я не помню ни одной, которой не коснулась бы справедливо прославленная ирония великого француза. И всегда всё то, о чём рассуждал аббат Куаньяр, о чём говорили у «Королевы Педок», обращалось в прах, обнажая непрочные, часто уродливые каркасы бумажных истин.
Мне кажется, я слышу, как Анатоль Франс, ни на минуту не теряя уважения к разуму, своему партнёру в игре, говорит ему со всею присущей французу любезностью:
«О да, вы, Seigneur, поистине велики, вы бесспорно великолепны, но, несмотря на ваш почтенный возраст, вы всё ещё слишком молоды, и абсолютное совершенство далеко от вас. Вы хорошо бунтуете, да, но мне кажется порою, что ваш бунт возбуждён вашим стремлением успокоить себя в уютном гнезде истины, и вы едва ли вообще способны к покою, хотя и желаете этого. Слишком многое начато вами, и нужно ещё больше, ещё более дерзко работать, предпочитая грубой ковке догматов творчество гипотез».